Захожу в незнакомый садик на берегу Невы, и девочки, до сих пор старательно игравшие в «классы», с удивлением смотрят на тетю-чудачку, которая ложится на скамейку и как зачарованная смотрит в прекрасное, еще подернутое дымкой жары, остывающее вечернее небо. Неужели уже прошли, промчались, отшумели институтские годы? Трамвай, звеня, скатывается по Сампсониевскому мосту – прямо ко мне? Последний зеленый луч заката скользнул над Невой – для меня? Толстая, важная няня, точно сошедшая со страниц детской книжки, подходит с вязанием в руках и спрашивает, не Дурно ли мне. Я смотрю на нее, и слезы счастливого волнения застилают глаза. Неужели эта доброта и вежливость и вязание в руках – для меня?
Молодость кажется бесконечной, и о ней хочется рассказывать долго, подробно, с любовью. Почему не рассказать, например, о прекрасном «лопахинском вечере» у Нины, на который пришли Гурий, работавший теперь корреспондентом «Ленинградской правды» и собиравшийся в Запорожье, где начиналось строительство Днепровской плотины, и командир-подводник Володя Лукашевич, у которого был такой вид, как будто он так и не собрался поговорить со мной о чем-то очень важном? Почему не рассказать, как Гурий произнес немного длинную, но в общем превосходную речь о том, что все мы, в сущности говоря, «разъезжаемся в пятилетку»? Почему не рассказать о том, что на этом вечере кто-то заговорил об Андрее и оказалось, что каждому из нас по-своему не хватает Андрея? Почему не рассказать о том, как рано утром мы вышли на улицу – Нина жила теперь в Чернышевом – и отправились к Неве, над которой с гортанными криками носились чайки? Мы шли вперед, взявшись за руки, во всю ширину панели. Гурий громко читал Маяковского: «Эй вы! Небо! Снимите шляпу!», – и город был нарядный, просторный, молодой и опять какой-то новый, в мягких красках тающей белой ночи.
Конец первой части
Недавно прошел дождь, еще падают редкие, тяжелые капли, от которых, как от камешков, во все стороны разлетается пыль, а дорога уже сухая, и уже по-прежнему печет жаркое степное солнце. Кузов грузовика, в котором я сижу, опять нагревается, у женщин-сезонниц, едущих в совхоз на строительные работы, начинают дымиться паром платки. Я смотрю по сторонам: все ново – и дорога, бегущая вдоль той, по которой мчится наша машина, и то, что эта боковая дорога изрыта гусеницами тракторов, и то, что мы обогнали один из них, тащивший за собой огромную, похожую на утюг, походную кухню. Степь и степь – куда ни бросишь взгляд! Скучная – лишь мелькает здесь и там на кургане плоский памятник, каменная скифская баба. Так пыльно, что я вынимаю из сумки платочек, и даже в нем лежит пыль, как будто я нарочно собрала ее и положила в платочек.
У меня много попутчиков: женщины, едущие в совхоз к своим мужьям, рабочие, трактористы, механики. Неуклюжий человек, полный, широкий, с большими ушами, нахлобучив кепку, гудит «Гренаду» Светлова, – все те же первые строфы повторяются с небольшим перерывом:
Прощайте, родные!
Прощайте, семья!
Гренада, Гренада,
Гренада моя!
Он гудит «Гренаду» от самого Сальска, вот уже третий или четвертый час, так что в конце концов мне начинает казаться, будто во всем, что я вижу и слышу, незаметно участвует эта простая мелодия. Мы знакомимся. Это механик «Зерносовхоза-5». Фамилия его Бородулин.
Высокий мужчина в клетчатых галифе, в брезентовых сапогах, в расстегнутой рубашке, под которой открывается могучая грудь, сидит рядом с Бородулиным и, посмеиваясь, ругает директора за «сухой закон» (я не знала, что в «Зерносовхозе-5» запрещены спиртные напитки).
– Ситро и солодовое пиво! Что вы скажете об этих медикаментах, доктор?
У каждого из пассажиров нашей машины свои дела, но почему-то кажется, что они ничего не значат в сравнении с делами этого человека, – так громко и уверенно говорит он о них, так оглушительно хохочет, с таким самодовольным выражением поглядывает на дорогу. Впрочем, это законное самодовольство. Дорога проложена им: «Километр в сутки, работали даже ночами, при фарах. Две благодарности в приказах наркома!» Этот человек, о котором с первого взгляда можно сказать, что все, что он делает, он делает с вдохновением, – инженер Репнин, начальник дорожной бригады, в прошлом буденновец, как раз один из тех, кто
…хату покинул,
Пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать.
– А вы знаете, доктор, что родина Первой Конной – Сальские степи?
Начинает темнеть, шофер зажигает фары, какие-то птицы мелькают в голубоватом свете. Я присматриваюсь к третьему попутчику – средних лет, с чемоданом, в стареньком, но аккуратном костюме. Его фамилия Маслов, он тоже инженер, как и Репнин, и едет в зерносовхоз из Москвы. У него обыкновенная внешность: некрупные черты лица, маленький нос, плоские губы. Он курит, молчит. Лишь когда загорается жаркий спор о том, можно ли в здешних краях сеять хлопок, он поднимает глаза – холодные глаза человека, никогда не повышающего голос.
Думала ли я, что в одной машине со мной едут те, кто займет свое место на страницах этой истории? Нет. Я рассматривала своих попутчиков хотя и с любопытством, но с дорожным любопытством – тем самым, которое кончается вместе с дорогой.
Огни показываются вдалеке, и по правильности их расположения я догадываюсь, что это освещенные окна. Вот становятся видны и самые дома, кажущиеся странными на ровной, пустынной поверхности степи. Дома трехэтажные, их немного, шесть или семь. Мы приехали. Это Главный Хутор «Зерносовхоза-5». Сторож берет мой чемодан, ведет меня в общежитие и бормочет в ответ на расспросы, что начальства нет, чаю нет и хорошо еще, если найдется свободная койка. Мы заходим в недостроенный дом, и светом фонарика сторож указывает мне свободную койку. Я умываюсь, ложусь. Шум чего-то пересыпаемого, раздробляемого, свет, вдруг вспыхнувший за окнами, не дают мне уснуть. Это, должно быть, ночная смена принимается за работу. Нужно спать!