И Мавруша стала подробно рассказывать о своей симпатии к грузинскому князю.
У меня зазвенело в ушах от этой болтовни, и я не сразу поняла, что остановило мое внимание. Ах да! Она сказала: "Машенька хотела за него выйти, и для нее огорчение, что он себе в Архангельске… " Что это значит?
– Постойте, Мавруша, – перебила я, не дождавшись конца интересной истории. – Кто, вы сказали, в Архангельске другую нашел?
Мавруша не сразу поняла.
– Да доктор же! Андрей Дмитрич! – объяснила она. – Мы с Павлой-то все Машеньку за него прочили, а он – на-поди! Был да ушел! И главное: «Они бы в Сальск переехали, и я с ними стала бы жить». Да кто тебя, матушка, позовет к себе жить?
Она еще болтала, я не слушала. Значит, вот что! Но я еще не могла поверить.
– А откуда же вы знаете, что он… Машенька пишет об этом?
Мавруша кивнула.
– Уж так пишет, так пишет, – сказала она, – что мы с Павлой только дивимся. Ведь она только шесть групп кончила, а на рабфаке какое же учение!
Я просидела у нее целый час, так и не добившись толку. Разумеется, проще всего было бы дождаться Павлы Кузьминичны, но я возвращалась в зерносовхоз не одна, а с директором, который обещал заехать за мной на легковой машине. И он заехал и очень удивился, найдя, что я заметно изменилась с утра, – мы расстались утром в райздраве.
– Так похудеть за несколько часов можно только по спецзаданию, – добродушно окая, сказал он. – А от меня вы, милая Татьяна Петровна, подобного задания не получали.
В этот вечер я осталась ночевать на Сухой Балке – так назывался один из отдаленных участков нашего зерносовхоза. Нужно было дождаться, когда встанет первая смена: комсомольское бюро поручило мне поговорить с этой сменой, не выполнявшей плана ремонтных работ.
Долго без всякого дела бродила я между палатками, надувавшимися как паруса, когда из степи налетал жаркий, даже ночью, ветер. Снова и снова я перечитывала письмо и каждый раз находила новые подтверждения тому, что еще недавно казалось мне лишь неясной догадкой. Андрей больше не любит меня! Не любит, иначе не стал бы писать так холодно, так принужденно!
Кухарка постелила мне в конторе, я легла и, быть может, уснула бы, если бы не дед-сторож, который то и дело заходил, чтобы взглянуть на часы. Но в конце концов я, кажется, все-таки уснула, потому что дед, с седой бородой, в развевающейся рубахе, превратился в какого-то другого деда, подпоясанного, в высокой шапке, и я не понимала, почему этот новый дед, точно так же, как прежний, приходит, встает на цыпочки и, прикрыв ладонью глаза, смотрит на часы, как на солнце.
Я проснулась от неприятного чувства, что в комнату внесли что-то тяжелое, неподвижное и поставили подле меня. Я поднялась на локте.
В эту минуту фары подходившей машины скользнули по окнам, и фигура какого-то человека, понуро сидевшего за столом, мгновенно выхваченная из темноты, мелькнула и исчезла.
– Кто здесь?
Человек встал и вышел. Я вскочила.
– Дед, кто здесь был?
– Механик с Главного Хутора приезжал. Машина на Безымянный пошла. Вам на Безымянный?
– Нет. Первую смену скоро будешь поднимать?
– Не так скоро.
Я вернулась в контору, зажгла фонарь, снова, в десятый или двадцатый раз, перечитала письмо, и странным показалось мне, как мало я думала о том, что есть на свете человек, который любит меня.
«Ты надеялась, что это будет продолжаться всю жизнь? Ты привыкла к его любви, и она стала казаться тебе тем обыкновенным, ежедневным, что происходит само собой. Ну что ж, отвыкай!»
Но оказывается, что труднее всего, теперь я это узнала, отвыкать от того, что происходит само собой.
"Он счастлив без тебя – и прекрасно. Разве ты сама не стремилась к тому, чтобы вы стали только друзьями?
– Да, стремилась.
Тогда почему же тебе так трудно заставить себя не огорчаться, не думать о нем?"
Это было в начале июля. Сердитая, больная (я простудилась, хотя стояла страшная жара), с книжкой в руках, которая вот уже добрых два часа, как была открыта на одной и той же странице, я лежала в постели, когда кто-то вошел – дверь была открыта – и молча остановился у порога.
– Это ты, Катюша?
Я подумала, что это сестра.
– Нет, Татьяна Петровна, это я, – ответил чей-то мягкий неторопливый голос.
Тоненькая девушка, в платье с короткими рукавами, в легкой косынке, с узелком в руках смотрела на меня и улыбалась. Так тесно были связаны мои воспоминания о Маше Спешневой с Анзерским посадом, что еще мгновение я ждала, что эта, самая настоящая, нисколько не изменившаяся Маша окажется не Машей, а кем-то другим, быть может ее двойником или сестрой.
– Машенька, вы ли это?
– Я, Татьяна Петровна.
– Когда вы приехали? На той неделе я была у ваших, – что же они мне ничего не сказали?
– А я никогда вперед не пишу. Я не люблю, чтобы ждали.
– И вы решили меня навестить? Или у вас здесь дело, в нашем совхозе?
Маша покачала головой.
– Нет, навестить, – просто сказала она. – Знала бы, что вы больны, давно бы приехала. Вот уже пятый день, как я в Сальске. Нет, нет, Татьяна Петровна, не вставайте!
– Вот еще новости! Да у меня все прошло. И что это еще за Татьяна Петровна?
Маша засмеялась.
– Теперь вы доктор, не то что прежде, – сказала она.
– Что за вздор! – я притянула ее к себе и крепко поцеловала.
Она сама помыла посуду, накрыла на стол, развязав свой узелок, достала пирожки и, хотя была голодна (уже смеркалось, а Маша утром выехала из Сальска), не прикоснулась к ним, пока я не села за стол. Не знаю, каким образом, но моя неуютная, с белыми оштукатуренными стенами комната стала чем-то напоминать нашу баньку в Анзерском посаде, когда умывшаяся, с косами, аккуратно уложенными вокруг головы, Маша удобно устроилась за столом и сказала: