На другой день мне казалось, что теперь меня только по приговору суда посадят на лошадь. Но прошел еще день, Репнин, превосходно ездивший верхом, показал мне основные приемы, и вскоре на страницах «Трактора» появилась карикатура, которая и сейчас хранится в моем столе: испуганная девушка в широкополой шляпе во весь опор мчится на огромной лошади с развевающимся хвостом.
Так или иначе, но, садясь по утрам в широкое, неудобное мужское седло, я думала о том, что, в сущности, мне очень везет: без лошади в это горячее время я бы просто пропала. Моя практика возросла почти вдвое – начался суховей.
Это не был тот пламенный вихрь, который мгновенно покрывает черной мглой небо и землю и способен поднять в воздух тонны зерна. Это было нечто вроде горячего дыхания – очень сильного, равномерного, не прекращающегося ни днем, ни ночью. Солнце было маленькое, страшное, без лучей, как во время затмения, когда на него смотрят сквозь закопченные стекла. Плотный, мелкий песок висел в воздухе, не оседая. Он был везде – на койках, в одежде. Он хрустел на зубах, когда в столовой мы ели суп «с голубыми глазками» – так почему-то назывался перловый суп в нашем совхозе. Все ходили с распухшими красными веками, и мне неожиданно пришлось стать специалистом по глазным болезням. Солнечных ударов стало гораздо больше. Словом, нельзя было даже сравнить неподвижную июньскую жару с этим равномерно пышущим пламенем, от которого с самого раннего утра начинало казаться, что тебя посадили в русскую печь.
Работники Ростовского института засухи определили размеры опасности, как оказалось, в высшей степени грозной: на шестой-седьмой день зерно неизбежно должно было погибнуть от суховея. Это значило, что убирать хлеб нужно было в полтора раза быстрее. Это значило, что нужно было в полтора раза быстрее ремонтировать машины, подвозить горючее, отправлять зерно на элеватор и делать еще тысячу разнообразнейших дел, из которых состояла жизнь комбайнеров, механиков, трактористов…
В полтора раза… А пыль оставалась пылью, а маленькое красное солнце палило с той же беспощадной силой, а суп по-прежнему был пополам с песком, а суховей по-прежнему нагонял сорок градусов в тени, и дышать по-прежнему было нечем.
– Ну что, Татьяна? Похоже на конец света? – невесело спросил меня Репнин. Мы встретились в столовой.
– Не знаю. Мне еще не случалось присутствовать при конце света.
Репнин заказал чаю – четыре стакана для себя, два для меня – и, вынув блокнот, положил на каждый стакан по листочку – от пыли.
– Нет, похоже, – сурово возразил он. – И я уже вижу грешников, которые будут гореть в аду. Будут – или я…
Он побледнел и стукнул кулаком по столу.
Все не ладилось в этот несчастный день. У меня были вызовы на два участка, я просила Катюшу разбудить меня, как только начнет светать, а она ошиблась или пожалела и разбудила, когда солнце уже стояло высоко. Голова побаливала еще с вечера, я надеялась, что в дороге пройдет – так бывало, – но не прошла. До самой Сухой Балки я старалась справиться с раздражением, ежеминутно закипавшим в душе от жары, которая уже началась, от любой мелочи, на которую еще вчера я не обратила бы никакого внимания.
Некого было даже спросить, где лежит трактористка Клава Борисова, повредившая руку, как мне накануне сообщили с участка. Пусто было вокруг, только знакомый дед-сторож спал в тени, под вагончиком, разморенный жарой. Я привязала лошадь, зашла на кухню. Маленькая толстая кухарка мыла и с грохотом швыряла на плиту жестяные тарелки. Я спросила у нее, где лежит больная, она фыркнула: «Лежит?! По всему табору носится!», – но потом все-таки провела к Борисовой.
Девушка лет восемнадцати, курносая, румяная, одна-одинешенька в большой палатке, крепко спала, положив на грудь неумело забинтованную руку. Из другой руки, свесившейся с постели, выпала и лежала на земляном полу какая-то книга. Я вошла в палатку не через «дверь», а подняла полотнище, и все простое хозяйство этой девушки открылось передо мной с неожиданной стороны. Зеркальце висело на спинке кровати, и рядом с ним я увидела фотографию сердитого паренька в юнгштурмовке, которая в те годы была чем-то вроде комсомольской формы. На самодельном сундучке, стоявшем под постелью, лежал выцветший бумажный бювар, а рядом были аккуратно сложены книги. Что же это были за книги? Я присела на корточки: "Руководство к трактору «Интернационал», «Анна Каренина», «Чапаев». На полу лежал словарь иностранных слов. В эту минуту девушка пошевелилась, вздохнула и открыла глаза.
– Здравствуйте, доктор.
– Вы меня знаете?
– Лично – нет, доктор. Но я слышала ваш доклад на комсомольском собрании.
Разбинтовывая раненую руку, я с удовлетворением думала о том, что не напрасно перед уборкой каждому пятому рабочему был выдан индивидуальный пакет.
– Ну что, плохо мое дело, доктор?
– Почему?
– Пропала рука?
– Вот еще! Но как это случилось?
– А как случилось? Приехала экскурсия, мы с Костей – это наш штурвальный – стали комбайн показывать, а кто-то возьми да и запусти мотор…
– Кто же это сделал?
– Не знаю… Да вы разве не видите, что делается, доктор? – снова с жаром заговорила она. – На той неделе мы четыре часа простояли. Только приступили – вдруг: «Стой!» А трактор, вы знаете, доктор, как гремит. Я думала, что ослышалась, а Костя снова: «Стой!» Соскочила я, и что же? Зубья в барабане выбиты, а на решетах, в мякине, кусок водопроводной трубы. Вот тебе и «кто», – со злобой сказала она. – Эх, да что говорить, доктор! Вот я работала чабаном на хуторе Натаровском – теперь его нет, – так вы знаете, как мне было трудно уехать? Меня родные проклятьями проводили! Зачем, да куда, да разве это дело для девки? Они хотели, чтобы я всю жизнь с кирлыгой возле овец сидела. Я от родного отца-матери отказалась, – заплакав, сказала девушка. – Разве это легко, доктор?