Его твердая рука чувствовалась во всем: в точности, с которой начиналась и заканчивалась работа, в аккуратности, с которой сотрудники выступали на ежемесячных научных конференциях, в субординации, которая подчеркнуто соблюдалась.
После первой же научной конференции, на которой с поразившим меня блеском выступил доцент Догадов, я решила, что мой жалкий опыт научной работы просто не дает мне права находиться среди этих высокообразованных людей, ссылающихся в своих речах на десятки иностранных фамилий. Было чудом, что мне удалось попасть в Институт биохимии микробов. И лучше бы не произошло это чудо, думалось мне, потому что не пройдет двух-трех месяцев, как мое невежество откроется перед всеми.
С чувством подавленности ушла я в декретный отпуск, решив после возвращения начать с азбуки лабораторного дела.
…Давно пора было разбудить Андрея, но я еще держалась, хотя время от времени приходилось крепко стискивать зубы. Главное было определить: регулярно ли возобновляется эта боль, с которой я тихонько разговаривала, умоляя ее подождать до утра. Но боль не соглашалась, и пришлось встать и заняться своим туалетом. Я оделась, умылась, подумала, взять ли часы, и решила не брать. Потом подошла к Андрею, наклонилась над ним, позвала – и все прошло, как не бывало.
Я снова легла, а утром мы с Андреем пошли гулять, и он вел меня так осторожно, показывая, куда ступать, а куда не ступать, что я наконец стала смеяться.
Мы вернулись, вскоре пришла докторша из консультации и прочла мне целую лекцию о том, что роды – трудовой процесс и что при родах не нужно и даже вредно кричать, а нужно все время думать, что участвуешь в трудовом процессе. Мимоходом она кольнула писателей, которые изображают этот трудовой процесс как нечто мучительное, внушая женщинам вредную мысль, что от родов можно даже и умереть.
Сперва я слушала ее с интересом, а потом с беспокойством, потому что у Андрея сердито загорелись глаза, и я испугалась, что он вспылит и скажет докторше, что он думает о родах как о трудовом процессе.
Потом докторша ушла, и день пошел своим чередом – обыкновенный, утомительный день очень толстой женщины, не знающей, куда себя девать, и думающей с тоской: «Ох, хоть бы поскорее!»
– Андрей, знаешь, что я придумала: сходим в кино, а? Честное слово! Мне тебя жалко.
Но вместо кино мы через полчаса отправляемся на машине в клинику Медицинского института.
Очень странно, но нас встречают, как будто ничего не случилось. Позевывая, приходит врач, никуда не торопящийся, добродушный, носатый, и на добрых полчаса заводит речь о бирюзовом колечке, которое я забыла снять, – у его жены есть, оказывается, точно такое колечко. Потом еще на полчаса начинается совещание: куда меня положить – в палату или родилку?
Докторша, похожая на подтаявшую снежную бабу, узнав, что я тоже докторша, сочувственно поджимает губы. Женщины-врачи, оказывается, рожают неумело, с неожиданными отклонениями, не предусмотренными наукой. И хорошо еще, что я не кандидат. С кандидатами просто беда, иная такое загнет, что не знаешь, как и выйти из положения. Но со мной все будет хорошо, это видно с первого взгляда. «Кого вы хотите? Конечно, муж – сына, а вы – дочку!»
С чувством облегчения вздыхаю я, когда кончается этот разговор, напомнивший мне другой, не менее интересный, когда в незапамятные времена я сидела на банке, усыпляя тараканов и одновременно рассказывая Андрею о том, что Глашенька Рыбакова убежала с Раевским.
…На твердом, высоком, белом столе я лежу час, другой, третий. Мне впрыскивают синэстрол. Увы! Ни новейшие средства, ни другие, старые как мир, не производят на меня никакого действия, и еще через час я ловлю себя на мысли, раз уже женщины-врачи не умеют рожать, действительно было бы лучше, если бы я получила не медицинское, а какое-нибудь другое образование.
И только утром, когда врачи уходят на пятиминутку, которая продолжается, как водится, добрых двадцать минут, «трудовой процесс» разыгрывается вовсю и я начинаю тихонько стонать. Нянечка приносит записку от Андрея, и у меня еще хватает силы написать ему несколько слов: «Не беспокойся, все хорошо».
И все действительно было бы хорошо, если бы мне не казалось ежеминутно, что сейчас я умру от невыносимой боли. Неужели это я кричу так грубо, так громко, так бесстыдно? Неужели это я упрекаю врачей, которые ничего не делают, решительно ничего, и только сидят и смотрят на меня ничего не выражающими глазами?
Это продолжается так бесконечно долго, что невозможно даже вспомнить, когда началась эта новая страшная жизнь на высоком белом столе. Утро? Но откуда возник надо мной круглый, жемчужно-белый шар, точно взлетевший в воздух? Вечер? Но почему сестра поднимает штору и матовая полоса окна проступает под слабым утренним светом?
Все смешалось – день и ночь, утро и вечер, все потонуло в бешенстве боли, которую невозможно терпеть! Носатый добродушный врач склоняется надо мной с тревожным лицом, – ага, ты больше не спрашиваешь меня о бирюзовом колечке! Снежная баба испуганно считает мой пульс, – ага, ты боишься, что я умираю? Кто-то мучительно знакомый в белом халате появляется среди других обступивших меня белых халатов и смотрит издалека, точно боясь подойти, и борется – я это вижу – с дрожью, пробегающей по его знакомым, милым, твердым губам. Митя? Его пустили ко мне? Нет, это Андрей. Он пришел, чтобы проститься со мной?
Все снова тонет в зверином, убивающем меня бессмысленном крике, убивающем, потому что я больше не в силах кричать. Не заставляйте меня, я больше не в силах! Не трогайте меня, все равно я умру! Спаси меня, Андрей! Ты – Андрей?