Летом 1934 года я возвращалась из Торфяного, где работала больше месяца, пытаясь найти средство для борьбы против бактерий, способствующих саморазогреванию торфа.
Андрей сердился, я почти не писала ему. И только сейчас, увидев в толпе встречающих его плотную фигуру в старом сером костюме, который он любил и который, казалось, сейчас треснет на его сильных плечах, с потрепанным портфелем, который я тысячу раз выбрасывала, а он, ворча, подбирал, в серой кепке, из-под которой виднелось его твердое, с правильными чертами, улыбающееся лицо, я поняла, насколько мне было бы легче, если бы он был со мной в Торфяном!
– Наконец-то!
– Как Павлик?
– Отлично! Сегодня ночью проснулся и спрашивает: «Маруся у кине?»
Маруся была школьница, дочка соседей, любившая ходить в кино. Говорить "у" вместо "в" Павлик научился у той же Маруси.
– Все чего-то не хватает, когда тебя нет!
– Ага, не хватает!
– Павлик скучает, совершенно как взрослый. Подопрет подбородок ручкой и молчит. Потом спросит: «А скоро Таня приедет?» (Павлик долго звал меня Таней. ) Кляксе не с кем здороваться по утрам.
Клякса был котенок.
– С торфом не вышло?
– Кое-что вышло. Но практически почти ничего. Как Митя?
– Все то же.
Это было очень печальное «все то же», означавшее, что ничего не изменилось в Митиных отношениях с женой, несмотря на то что мы с Андреем давно и откровенно уговаривали его разорвать эти отношения, которые с каждым годом становились все более принужденными, неестественными и фальшивыми.
Мы сели в трамвай, насилу протиснувшись на переднюю площадку с моими вещами. Тетушка с мешком, от которого вкусно пахло хлебом, прижала меня к решетке, и, когда Андрей, стоявший за моей спиной, шепнул мне на ухо: «Соскучился», – я чуть не свернула шею, чтобы обернуться и покивать ему.
– Какие же новости? Ты ничего не рассказываешь. Рубакин заходил? Что в институте?
– Где же тут рассказывать, когда дух вон! О Николае Васильевиче слышала?
– Нет. А что?
– Избран членом Украинской Академии наук!
– Фу! У меня уж сердце упало! Членом Украинской Академии! Вот неожиданность!
– Почему неожиданность? Об этом давно говорили. Да, вот еще новость, – сказал Андрей, когда мы слезли с трамвая. – Заходил Никольский.
– Кто?
– Николай Львович.
– Не может быть!
– «А мне сообщили, что ваша супруга уже вернулась», – передразнивая деда, сказал Андрей.
– Ты меня разыгрываешь!
– "Меня ее передача свечения заинтересовала. Я эти холероподобные еще в 1893 году выделял. Но вот насчет передачи свечения холерным – это мне неизвестно. "
– Сегодня же поеду к нему! Позвоню и поеду.
Мы жили в те годы на Ленинградском шоссе, недалеко от Белорусского вокзала, в третьем, надстроенном этаже флигеля в институтском дворе. Весь этаж занимали сотрудники института, так что мы не тяготились тем, что готовить приходилось на общей кухне и что наши комнаты выходили в общий коридор. Одну из них – большую – занимал Павлик с Агнией Петровной, другую – поменьше – мы с Анд реем.
Не стану подробно описывать эти комнаты, в которых мы жили до весны 1941 года, когда Андрей получил квартиру в Серебряном переулке, в новом доме жилищного кооператива «Наука». В самом деле, они запомнились мне не потому, что в нашей, например, стояли два письменных стола – мой и Андрея, а потому, что, когда мы устраивались, мой сразу нашел свое место, а стол Андрея мы полночи катали из угла в угол (он был на колесиках) и страшно спорили, причем Андрей утверждал, что дело не в красоте, а в «удобстве рабочего места». И доспорились наконец до того, что я села на постель и заплакала, а он стал хохотать и потом целый месяц рассказывал друзьям о нашей первой «принципиальной» ссоре. И комната Павлика запомнилась мне не потому, что над его постелькой висел вышитый шерстяной коврик, а потому, что этот коврик был нашей первой покупкой и мы серьезно совещались, прежде чем купить его, и он долго считался в нашем доме самым красивым предметом. Книжный шкаф с зелеными стеклянными дверцами мы купили вскоре после коврика, и не потому запомнился мне этот шкаф, что он был выдающимся произведением мебельного искусства, а потому, что у него была какая-то нелепая приставная верхушка, по-видимому от другого шкафа, и мы огорчались и убеждали друг друга, что верхушка все-таки от этого шкафа.
В одном коридоре с нами жил Илья Терентьевич Половинкин с женой – тот самый почтенный служитель в пенсне, которого я некогда приняла за одного из руководителей института. У них были взрослые дети: сын – военный инженер, дочь – скульптор. Они жили отдельно, но, посещая по выходным дням родителей, заходили и к нам. В конце концов как-то получилось, что кто бы из друзей и знакомых ни приезжал в район Белорусского вокзала, непременно заглядывал к нам.
Вспоминая теперь наши первые семейные годы, я не нахожу в них той трудности привыкания друг к Другу, о которой я слышала не раз, что она характерна для молодоженов. Может быть, это объясняется тем, что мы с Андреем были дружны с детских лет и я еще тогда научилась инстинктивно угадывать то, в чем он ни за что не уступил бы мне, – все равно, касалось это малого или большого. Разумеется, нельзя сказать, что мы совсем не ссорились в те годы. Он любил, например, предоставлять мне «полную свободу», которая была мне совсем не нужна, – отправлял одну в театр или кино, а сам сидел с Ильей Терентьевичем за шахматами до трех часов ночи. Нельзя сказать, что семейная жизнь представлялась нам по-разному, – ничуть! Но могла ли я вообразить, что мы станем ссориться, например, по той причине, что у меня не будет времени, чтобы следить за научной литературой. Я должна была и работать, и читать, и вести хозяйство, и воевать с Агнией Петровной, которая была счастлива рождением внука, что не мешало ей высказывать – чаще, чем мне хотелось, – свое неодобрение по поводу современного воспитания детей. Не возражая, я поступала по-своему, но мне не нравилось, что Андрей молчал, в то время как Агния Петровна, гордо закинув голову, несла вздор, от которого становилось тошно.