– Не знаю. Надо подумать. Татьяна Петровна, а почему бы вам не заняться…
Крепко сжав за спиной маленькие ручки, он расхаживал по кабинету, и настоящая страсть – или я ошибалась? – звучала в его голосе, когда он убеждал меня в том, что все лаборатории нашего института должны соединить свои усилия, чтобы создать всеобщую теорию иммунитета.
– Может быть, еще чаю? – спохватившись, спросил он.
Я поблагодарила и отказалась.
– А хорошо все-таки, что мы больше не ссоримся. И все-таки, скажу откровенно, я вас еще не совсем понимаю. Ну вот, скажем, откуда взялась в вашем плане зеленая плесень? В свое время вы занимались влиянием плесени на светящиеся вибрионы – безуспешно, если я не ошибаюсь. И тогда она вызывала у меня, извините, представление о задворках науки. Ведь на задворках, – мягко прибавил он, – обычно пахнет плесенью и валяется мусор.
Это было несправедливо хотя бы по той причине, что плесень стояла среди необязательных тем. Но это было еще и обидно!
– Не знаю, что вы хотите сказать вашим замечанием, Валентин Сергеевич. Мне-то всегда казалось, что в науке нет и не может быть ни задворок, ни парадных ходов. Вероятно, шлифование стекол тоже считалось задворками науки во времена Левенгука! Что касается плесени…
Он остановил меня, улыбаясь:
– Знаете, Татьяна Петровна, есть у австралийцев этакая кривая палка, которая возвращается обратно, куда ее ни забросишь. Называется – бумеранг. Что заставляет вас с последовательностью бумеранга возвращаться к этому вопросу? Мне смутно помнится, что кто-то уже пытался найти в плесени бактерицидные свойства.
– А кто именно? Это было опубликовано?
Крамов задумался.
– Постойте-ка… Где же я об этом читал? Нет, не могу припомнить. Татьяна Петровна, да ведь нельзя же к этому относиться серьезно!
– Валентин Сергеевич, мы недавно начали эту работу и уже успели убедиться в том, что плесневый грибок подавляет рост некоторых стрептококков.
– Ну и что же? Вы утверждаете, – спросил, улыбаясь, Крамов, – что в основе вашей работы лежит изучение защитных сил организма? Спрашивается, какое отношение имеет к механизмам этой защиты ваша зеленая плесень?
Я не нашлась, что ответить, и, деликатно помолчав, Крамов заговорил о поездке в Ростов – весной в Ростове предполагалась конференция, на которой наш институт должен был выступить с новыми работами.
– Вся надежда на ваш лизоцим, – шутливо, но с намеком, что в этой шутке есть и серьезная сторона, над которой мне нужно подумать, сказал он. – Вчера в организационном комитете обсуждали программу. Ваш доклад назначен на первый день. Нет возражений?
С неприятным чувством раздвоенности ушла я от Крамова и всю дорогу старательно уверяла себя в том, что новые темы, появившиеся в нашем плане, – это очень важные, интересные темы.
Это была одна из тех конференций, на которых вновь добытые наукой факты не укладываются в теоретические построения, еще вчера казавшиеся бесспорными, как аксиома. Факты эти касались природы фага.
Я сидела в этот день рядом с Коломниным, и, слушая Крамова, он сказал мне, что пора серьезно заняться теорией – не на совещаниях, а в лаборатории.
– И очень хорошо, что вы согласились включить в наш план новые темы, Татьяна Петровна.
– Вы думаете?
– В крайнем случае потеряем полгода.
– Не мало…
– Слово предоставляется профессору Скрыпаченко, – сказал председатель.
И на кафедру поднялся высокий, смуглый человек в длинном пиджаке, с неопределенно-осторожной улыбкой, чуть показывающейся на тонких губах.
Это был один из ростовских учеников Валентина Сергеевича, закончивший свой доклад словами: «Итак, в сложном вопросе о природе фага мы являемся свидетелями бесспорной победы крамовского направления».
Победа – это было сказано слишком сильно. Точнее было бы сказать – успех, и этот бесспорный успех определился примерно на третий день работы, когда все происходившее на конференции стало как бы само собой поворачиваться в сторону крамовской школы. Почти в каждом сообщении упоминались имена Крупенского, Бельской, Мелковой. Все стало «крамовским», в том числе и мой доклад по лизоциму, не имевший к теории Валентина Сергеевича ни малейшего отношения.
С волнением ждала я встречи с Митей. Он писал нам, и, читая эти письма, в которых, подсмеиваясь над собой, он рассказывал о том, как ему живется в Ростове, я невольно сравнивала их с письмами Андрея – почерки были очень похожи. Но для Андрея письма всегда были как бы средством объяснить себе и мне то, чем заняты его ум и сердце. А Митя не только не стремился открыть себя, а, напротив, прятался в свои остроумные письма. Но как он ни прятался, а кое о чем я догадывалась, тем более что хвостики нашего памятного разговора – накануне его отъезда из Москвы – время от времени мелькали среди торопливых строк.
Не помню названия улицы, на которой он жил, помню только, что окна комнаты выходили на бульвар, по которому до поздней ночи гуляли молодые ростовчане.
В этот вечер мы остались одни: наши с утра отправились на «Ростсельмаш» и позвонили, что с завода поедут еще куда-то. Было тихо, луна поднималась над городом – огромная, красная, «магнетическая», как сказал о ней Митя. И действительно, от нее почему то было трудно отвести глаза. Фонари нежно и ярко освещали пышные липы бульвара.
– Вы ни о чем не хотели бы спросить меня, Таня?
– О многом.
– Так спрашивайте. Но сначала я: вы довольны, что на меня больше не нужно топать ногами?
– Довольна. Я не топала.
– Топала, – с удовольствием сказал Митя. – И кричала. И была уверена, что помогло, не правда ли?