Открытая книга - Страница 183


К оглавлению

183

Елизавета Сергеевна замолчала. Я слушала ее и не могла справиться с грустным, щемящим чувством.

– Так что я его ни в чем винить не могу. Все сама, только сама. И вы знаете, Татьяна Петровна, нельзя сказать, что в моей жизни не было счастья. Но если все это счастье подобрать до последней крупинки и положить на одну чашу весов, а наши немногие встречи с Дмитрием Дмитричем на другую…

– Немногие?

– Да. Мы скоро расстались. Я разошлась с мужем, рассталась с сыном, он и теперь у моей матери в Канске – есть такой городок в Сибири. А с Дмитрием Дмитричем так ничего у нас и не вышло.

– Почему?

– Не знаю. Мы очень разные люди. Мне все казалось, что я не могу жить без него, а ему без меня иногда даже лучше. Он мне рассказал о Глафире Сергеевне и уверил, что давным-давно забыл и мечтать о ней. И все-таки я знала, что он любил ее совсем не так, как меня, – и мучилась, сходила с ума, ревновала. Он не был счастлив со мной, – вздохнув, сказала Елизавета Сергеевна. – И очень хорошо, что мы разошлись. Так мне и надо.

Елизавета Сергеевна простудилась, когда ее возили на рентген, и два дня пролежала с высокой температурой. Она бредила – отталкивала кого-то, звала на помощь, оправдывалась, умоляла и несколько раз тоненьким, жалобным детским голоском позвала Митю. На третий день температура упала, и она очнулась, обессиленная до такой степени, что едва могла вымолвить слово.

Вскоре и меня повезли на рентген. В длинном коридоре, повернувшем под углом и снова оказавшемся длинным-предлинным, сидели и лежали на койках раненые, и с чувством неловкости я подумала о том, как, в сущности, нам с Гордеевой хорошо в отдельной, светлой палате. Подумала и сказала.

– Еще бы, – отозвалась сердитая, катившая мое кресло сиделка.

Перед лифтом, который должен был поднять меня в рентгеновский кабинет, мы застряли, и я вдруг увидела себя в зеркале – вот так вид! Забинтованный, измученный монгольский мальчик с широкими скулами и провалившимися глазами смотрел на меня… Хороша голубка!

Сердитая сиделка кричала на другую сиделку, загородившую нам дорогу узлами с бельем, та оправдывалась и тоже кричала. Санитары молча растащили узлы и с размаху вкатили меня в большой, грязноватый лифт. Не отрывая взгляда от монгольского мальчика, я успела подмигнуть ему одним глазом и теперь, поднимаясь на лифте, думала: что бы это могло означать, что я ему подмигнула? Выздоравливаю – вот что! Иначе бы не мигала!

Печальный пример Елизаветы Сергеевны научил меня, и я упорно отказывалась снять шерстяной платок до тех пор, пока меня не поставили перед аппаратом. Я сказала рентгенологам, что у них в кабинете все простуживаются, но меня им простудить не удастся. Бодрый, красноносый врач в халате, надетом на что-то теплое, толстое – должно быть, на ватник, – засмеялся и сказал, что, когда больной является к нему с подобной претензией, можно заранее сказать, что дело идет на поправку. Потом он посмотрел мои кости, и действительно оказалось, что дело быстро идет на поправку.

Друзья бывали у меня очень часто – и в приемные и в неприемные дни. Лена Быстрова, которую я не видела с начала войны и по которой очень скучала, приехала на несколько дней из Казани – похудевшая и помолодевшая, хотя прядь над высоким лбом стала теперь совсем седая.

Войдя в палату, она остановилась у двери, глядя прямо на меня и не узнавая, – это больно кольнуло меня.

– Лена, это я! Неужели я так изменилась?

Она бросилась ко мне:

– Нет, нет! Просто свет ударил в глаза.

Это была неловкая минута: Лена уверяла меня (не очень искренне), что я не изменилась, а я не слушала – расстроилась, что она не узнала меня.

Катенька Стогина – вот о ком она вспоминала через каждые два-три слова, вот кем была глубоко, болезненно занята! Ее отец был ранен, лежал в госпитале, где-то под Тюменью и, по-видимому, после выздоровления, останется работать в тылу. Лена боялась, что он возьмет к себе Катеньку. И дрогнувшим голосом она сказала, что заранее старается приучить себя к этой мысли, старается – и не может.

Она достала из сумочки фотографию Катеньки, и толстенькая девочка с огромным бантом взглянула на меня, доверчиво улыбаясь.

– Здорова?

– Совершенно. А помнишь…

– Еще бы! Ты даже не представляешь себе, как много я думаю о твоей Катеньке. И не только я. Ты была в институте?

– Была и все знаю. Ох, ты даже не представляешь себе, как мне хочется поскорее вернуться в Москву!

Накануне Коломнин приезжал ко мне, и мы как раз говорили, что в нашем коллективе, особенно перед войной, уже была не только профессиональная, но и психологическая цельность и что теперь, когда лаборатория разорвана на две неравные части, эти внутренне связанные части непременно должны тянуться друг к другу.

– У меня фармаколога нет, и ты мне нужна до зарезу.

– Вот так и напиши наркому: Быстрова, в частности, нужна до зарезу.

Мы проговорили до тех пор, пока дежурная сестра, появившись на пороге, выразительно развела руками.

Виктор, только что вернувшийся из Ташкента, и Николай Васильевич Заозерский пришли ко мне в один день и, выяснив, что я уже почти здорова, занялись вопросом о том, как поставлена в Средней Азии противоэпидемическая работа.

Николай Васильевич спрашивал, Виктор отвечал – и отвечал умно, со знанием дела. Я посмотрела на них, и слезы невольно навернулись на глаза: это были мой учитель и мой ученик. Виктор заметил, что я взволнована, спросил, что со мной, я засмеялась и сказала, что он приехал смешной – черный, подсохший, похожий на индуса, но с самой что ни на есть рязанской выгоревшей шевелюрой.

183