Открытая книга - Страница 220


К оглавлению

220

Кажется, я слегка перехватываю: напряженные улыбки застывают на лицах Скрыпаченко, Крупенского и других, сидящих слева вдоль длинной палочки "Т". Коломнин хмурится – боится за меня или недоволен моим остроумием? Коснувшись двумя пальцами пенсне, Главный Арбитр кладет руку на сердце. У него – страшное лицо с поблескивающими зубами, и на мгновенье мне самой становится страшно. И только Норкросс, ничего не понимая, рассеянно поглядывает вокруг. Ему кажется, что церемония затянулась. Крустозин оказался сильнее – ну, и прекрасно! Зачем же об этом говорить так торжественно, так долго?

В самом деле, зачем?

И, двинув еще разок пошатнувшегося врага, я приглашаю присутствующих к столу.

– Как, опять банкет? – смеясь, спрашивает Норкросс. – Клянусь честью, я не знал, что у вас так весело заниматься наукой!

ВРЕМЯ НЕ ВОЗВРАЩАЕТСЯ

С чувством беспричинного счастья я проснулась в этот, навсегда оставшийся в памяти, день.

Отец шуршал газетами в столовой и, поджидая меня, должно быть, уже второй или третий раз ставил чайник на плитку. Утро было воскресное, солнечное, майское – три серьезных повода, чтобы, закинув руки под голову, проваляться до половины одиннадцатого, перечитывая письма от бабушки из Лопахина и от Мити из некоей дружественной державы. К бабушкиному письму был приложен, как обычно, дневник Павлика, перепутанный с каким-то упражнением, из которого можно было узнать, что «скворцы не поют, грачи не кричат, колхозники не пашут и не сеют», а сам Павлик «не ложится рано, не ложится поздно, не катается на лыжах, не находится в душной комнате и не моется по утрам холодной водой».

Митя очень кратко, в несвойственном ему телеграфном стиле сообщал, что жив-здоров и вернется в июле. «Таня, милая, не жалею, счастлива», – твердым, неженским почерком приписывала сбоку Елизавета Сергеевна.

…Что-то звенело в душе и хотелось, чтобы немедленно, сию же минуту произошло, сама не знаю что, – ну, хоть чтобы я вдруг очутилась в кедровом лесу за Тесьмой. Я закрыла глаза и улыбнулась. Открыла – нет, все то же: комната, в которой я снова одна, потому что муж снова – и надолго – уехал. Книги, книги, книги. Письменный столик-бюро, тесный, заваленный оттисками своих и чужих статей, диссертациями, слишком «дамский» для такой ученой дамы, как я. Туалет с потемневшим старинным зеркалом, в котором все выглядят загорелыми, только что с юга, и которым я пользуюсь сравнительно редко.

Я снова закрыла глаза, и на этот раз неожиданное все-таки случилось. Отец, давно шуршавший газетами в столовой, постучал и спросил:

– Таня, ты спишь? Тебя к телефону.

Это был Володя Лукашевич, не приходивший и не дававший о себе знать с того вечера, когда он до полусмерти смутился, упомянув при Андрее, что мы виделись в Сталинграде.

– Я скоро уезжаю в полк, и вот подумалось, что, может быть, это все-таки нехорошо, что я… что мы… Ты очень сердишься?

– Теперь уже не очень.

– Я вел себя как подлец, да?

– Нет, как мямля.

Володя помолчал: очевидно, был подавлен беспощадностью моего приговора.

– Я хотел тебе сказать. У меня большая радость. Пока я валялся в госпитале, мне дали звездочку. Вчера было в газетах.

– Орден Красной Звезды?

– Нет, золотую звездочку.

– Да ну? Героя?

– Да. А я, главное, ничего и не знал. Вдруг приходят товарищи и тащат вино. Вот, понимаешь… – У него зазвенел голос. – Мне хотелось именно с тобой поделиться.

– Спасибо. Поздравляю, Володя! Жаль, что Андрей в отъезде. И он бы порадовался. Позволь, так тебе же теперь памятник поставят в Лопахине?

– Да нет же! – смеясь, возразил Володя. – Это дважды Героям – и то не целый памятник, а только половину. Я хотел тебе предложить, Таня… Сегодня в консерватории концерт Нины Башмаковой. Может быть, ты захочешь пойти? Ты с ней давно не встречалась?

– С Ниной-то? Лет пятнадцать.

– Ого! Но ведь она до войны часто выступала в Москве?

– Нет, редко. Она же оперная. Приезжала, правда, и мы даже собирались несколько раз, а потом все как-то не получалось. Ведь она знаменитая?

– Во всяком случае, известная.

– Еще и не узнает!

– Ну, вот еще! Так пойдем? Органный концерт.

– Конечно, пойдем!

Он так обрадовался, что даже переспросил несколько раз, прежде чем убедился, что я действительно готова пойти с ним в концерт, несмотря на все его прегрешения.

Я бы солгала себе, если бы стала уверять, что весь этот месяц ни разу не подумала о Володе. Я сердилась на него, и все-таки мне хотелось встретиться с ним. Зачем? Не знаю. Неужели только для того, чтобы снова увидеть, как он бледнеет и, вытянувшись, выходит из комнаты с остановившимся взглядом?

Может быть, это было подло с моей стороны, но в то солнечное майское утро мне было весело и хотелось, чтобы он позвонил. И вот он позвонил.

Володя пришел совсем другой – распрямившийся, отдохнувший, со звездочкой, выглядевшей на новом кителе сразу и парадно и скромно. Прежнее впечатление надломленности совершенно исчезло, и вместе с ней – тоска, от которой (это чувствовалось) ему самому становилось страшно. Короче говоря, он ожил, и если бы не глаза, пожалуй, можно было вообразить, что он сейчас загудит басовую партию, как в юности, когда в школьном оркестре он играл на большой медной трубе. Глаза остались прежние, задумчивые, с пристальным взглядом – глаза человека, чувствующего и понимающего «больше, чем ему положено», как однажды сказал о нем Андрей.

Он заехал за мной на какой-то грязной, в черно-желтых разводах машине, которая была совершенно не нужна, потому что от Серебряного до консерватории, как известно, не более пятнадцати минут ходу. Вообще он ухаживал за мной, и в том, как он это делал, была трогательная неловкость, от которой я тоже начинала чувствовать неловкость и нежность. Вот это было уже совсем ни к чему, и я сразу же подумала, что нужно изменить эти отношения, которые неожиданно стали такими, как будто мы оба давно и нетерпеливо ждали этой встречи.

220