Митя ушел, еще раз крепко пожав мне руки, какие-то женщины заглядывали в нашу комнату и долге разговаривали в передней, я слушала и не слышала их и, помнится, удивилась, когда Мария Петровна рассказала, что мама очень ждала меня и, когда ей становилось полегче, все говорила: «У Тани будет успех, оттого что она по натуре артистка».
С маминой службы прислали фельдшера, он поставил ей банки, но маме не стало легче, и она попросила Марию Петровну сходить за Митей. Митя пришел и остался у нас на всю ночь. Бледный, нахмуренный, он сидел на постели и каждый час впрыскивал камфору. Под утро он послал Марию Петровну в аптеку за каким-то редким лекарством и, когда лекарства не оказалось, так набросился на нее, что мама даже стала смеяться. Она не знала, что умирает. А Митя уже снова колол ее и делал еще что-то. Потом закричал: «Чашку!» – и вскрыл маме вену, но кровь не пошла.
Вдруг он наклонился над мамой и громко назвал ее по имени: «Наталья Тихоновна!» И Мария Петровна ясно видела, как у нее в последний раз вздрогнули и закатились глаза…
Меня увели из нашей комнаты, потому что маму нужно было «готовить», и я долго сидела у Марии Петровны.
Андрей приходил несколько раз, но как-то незаметно, так, что я даже забывала о нем. Потом я вернулась к маме; она лежала причесанная, чистая, и рукава белого платья были наспех крупными стежками приметаны друг к другу, так что нитки порвались бы, если бы мама подняла руки. На глазах у нее лежали медяки. Эти медяки и сшитые рукава – это было то, что никогда не делают с живыми. Она умерла, ее нет, ветки цветущей черемухи лежат у нее в ногах, потому что она умерла!
В Лопахине кладбище расположено на Павской горе, поросшей сосновым лесом, и мальчики с Ниной без меня выбрали высокое, чистое место. Не знаю, откуда они взяли цветы – садоводство было только в Петрове, но когда мы уходили, между цветами был едва виден некрасивый песчаный холмик, под которым лежала мама.
Какой холодной, слишком просторной показалась мне наша комната, едва я переступила порог! Во всем, что я видела вокруг, была мамина жизнь, ее заботы, ее прошлое, ее увлечения, а моя в этой комнате была только полочка с книгами, да и эти книги мама прочитала прежде меня.
Без мысли, без чувства стояла я у окна, глядя на улицу и слушая, как за стеной у Марии Петровны маятник ходит туда и назад, равнодушно отбивая секунды. Еще одной больше, с тех пор как она умерла!
Еще одной!
Мы почти не расставались – как же вышло, что она даже не простилась со мной? Часы захрипели, собрались бить, но раздумали, и маятник – тик-так – снова стал отбивать секунды. Почти не расставались, вот в чем дело! Все было обыкновенным, незаметным, привычным, – вот почему я не замечала, не ценила, как нежно мама любила меня…
Андрей пришел, когда я колола дрова под лестницей (нужно было затопить «буржуйку», вымыть пол, постирать – прежде все это делала мама), и, не сказав ни слова, отнял у меня топор. Он наколол и натаскал так много маленьких аккуратных поленьев, что их некуда было девать и пришлось сложить под кроватью. Каждый раз, когда он приносил вязанку, мы недолго разговаривали – и он опять уходил. В первый раз он сказал:
– Неприятный шум из-за этой женитьбы. Ты знаешь, о ком я говорю?
– О Глафире Сергеевне и Мите.
– Да. Причем я совершенно согласен с тобой. Она только кажется сложной.
Он подумал и сказал, что был бы очень рад, если бы они уехали поскорее.
– В конце концов доказано, что любовь – это состояние, зависящее от прилива крови к продолговатому мозгу, – серьезно объяснил он. – И мне, например, не ясно, почему из-за этого факта, имеющего место в организме моего старшего брата, весь дом должен переворачиваться вверх ногами.
«Вверх ногами», по его мнению, перевернулась Агния Петровна, которая плачет и жалуется, что еще не слышала от Глашеньки ни одного умного слова. Тем не менее она продала серьги, чтобы купить молодым шесть простынь из ярославского полотна и кружевную накидку. Но Глашенька только сделала вид, что она довольна, а Митя откровенно сказал, что «это мещанство».
Андрей нарочно рассказывал о «молодых», – наверно, хотел, чтобы я хоть ненадолго забыла о маме.
– Между прочим, это ерунда, что Глашенька не знала о заседании педсовета, на котором ее провалили, – продолжал он. – Прекрасно знала. Сама говорила Митьке, я слышал…
Он искоса посмотрел на меня, – должно быть, думал, что я буду поражена. А мне стало горько и смешно, что еще так недавно эта глупая история волновала меня. «Да, она сложная и страшная, – подумалось мне о Глашеньке. – И я была жалкой девчонкой, когда, дрожа, разговаривала с ней в передней. Какое счастье, что они уезжают и я навеки забуду о них».
Второй раз он спросил, думала ли я о нашем последнем разговоре.
– Я хочу сказать, – он немного покраснел, – что тебе стало бы легче, если бы ты иногда вспоминала, что согласилась со мной. Помнишь, я говорил о стремлении к великому, и ты спросила: «А несчастья?» Ведь ты согласилась, что воля и стремление к цели очень тесно связаны между собой?
В другой раз он вернулся с каким-то тощим гражданином в измятом пальто и полотняной шляпе. Я сразу узнала его: это был звездочет из посада. Без чалмы у него был довольно жалкий вид, в особенности когда он снял шляпу и оказалось, что у него большая плешь, которая смешно сморщивалась, когда он говорил.
– Имею честь видеть перед собой дочь покойной Натальи Тихоновны?
Впервые маму назвали покойной. Я ответила:
– Да.
– Очень приятно. Ваша мамаша была выдающаяся женщина, и я, могу сказать, всегда был счастлив, что состоял, если можно так выразиться, ее коллегой.