Я закричала, что нужно отдать его под суд за трусость, но самолет начал равномерно уходить вниз, и вместе с ним стало отвратительно падать сердце, так что, к сожалению, пришлось замолчать.
Зато когда мы сели и шум, холод, свист – все прекратилось сразу, я так накинулась на летчика, что даже сама удивилась: неужели это я так хрипло, сердито кричу и с таким бешенством размахиваю руками? Он молча выслушал меня и сказал, что все это так, но тем не менее дальше лететь невозможно. Он долго объяснял почему, и по его лицу, по рукам, слегка задрожавшим, когда он сдвинул шлем на затылок и стал набивать свою трубку, я поняла: да, невозможно.
Вдалеке были видны огни какого-то городка, и я хотела сразу же нести туда ящики, но он не дал. Он посадил меня, открыл мясные консервы и разломил на куски черствую халу.
– Нужно есть, доктор, – пробурчал он и сунул в консервы чайную ложку, – иначе все равно никому не поможете, только сами сыграете в ящик.
Странный, дикий пейзаж с какими-то деревьями-кривулями раскинулся перед нами, холодно окрашиваясь лучами бледного солнца. Но картины природы в этот день очень мало интересовали меня.
Все время, пока мы шли, я говорила, что от В-ска – очевидно, это городок был В-ск – до Анзерского посада больше ста километров и что достать машину будет трудно или даже почти невозможно. Летчик логично сказал, что в таком случае придется добираться пешком, верхом или на телеге. Но я опять набросилась на него, и он покорно умолк, покряхтывая – ящики были тяжелые – и посасывая потухшую трубку.
На окраине В-ска мы постучались в первый попавшийся дом, и хозяйка, красивая, молодая, с длинной косой и голубыми глазами, напоила нас молоком, а потом сказала, что в городе только две машины: одна – горсоветовская, а другая – милицейская, которую нам все равно не дадут.
– А если и дадут, не проедете, миленькие, не проедете.
– Почему?
– Анзерка разлилась. Может, ходит карбас, миленькие, а может, не ходит.
Летчик беспокоился насчет «аврухи», но я оставила его стеречь мои ящики и отправилась в горсовет.
…Черная собака, выбежав из подворотни, бросилась мне в ноги, я невольно вскрикнула, отшатнулась. Потом снова пошла, но вдруг почувствовала такую усталость, так захотелось лечь прямо на хлюпающие доски панели, что пришлось сделать усилие, чтобы начать думать о чем-нибудь другом.
И я стала думать: как это смешно, что до сих пор я чувствовала себя превосходно, а теперь стало казаться, что ничего не случится, если я немного полежу на панели. Но эта смешная мысль почему-то не рассмешила меня.
Председатель горсовета был высокий, еще не старый, с приятным лицом. Ему уже сообщили, что мы спустились недалеко от В – ска, и он послал к самолету охрану. Авто у него есть, очень хорошее, но сейчас в ремонте. Впрочем, это не беда: крытый грузовичок ГПУ довезет меня до Анзерки.
– Но дорога, вы знаете, – сказал он, – только первые двадцать-тридцать километров хороша. А дальше – гать, сухая только по пригоркам. Ну, что в Ленинграде?
И он стал спрашивать меня обо всем сразу: что идет в театрах, в кино? С какого аэродрома я поднималась – с Корпусного? Стало быть, видела «Электросилу»? Когда-то он работал на этом заводе. Питаются ли уже ленинградские станции энергией Волховстроя? Что я думаю о наступлении Народно-революционной армии в Китае?
Потом мы пошли к начальнику ГПУ, и я стала доказывать этому спокойному человеку с большим лысым лбом и широкими скулами, что нельзя терять ни минуты.
– Дорогой мой, – побагровев и почему-то в мужском роде, сказал мне начальник ГПУ, – что же, вы полагаете, я не понимаю, что дело идет о жизни и смерти? Но нет машины, вы понимаете: нет! Или, точнее, есть, но оперативная. Сегодня агент должен отвезти заключенного на очную ставку. В одной машине с заключенным отправить вас не могу, не имею права. К утру машина вернется. Одна ночь. В конце концов только одна!
У меня задрожали губы – не потому, что захотелось плакать, а от обиды, что этот человек не хотел понять, что для дифтерийного больного не только одна ночь, а каждый час имеет большое значение.
– Да поймите же вы, черт возьми! – сказала я с бешенством.
Потом я вспомнила, что дважды бралась за спинку стула, очевидно, рассчитывая этим простейшим способом убедить начальника ГПУ. Не знаю, как это случилось, но он вдруг сказал:
– Ладно. Поедете.
– Когда?
– Сейчас. Но я попрошу вас написать мне письмо с изложением всех обстоятельств дела. Вашу руку.
Он крепко пожал мне руку.
– Сейчас распоряжусь.
Прошло несколько часов, и измученная, но полная желания немедленно пустить в ход испытанное чудо науки, я подъезжала к берегу Анзерки. Старая часовня показалась вдали, потом какие-то полуразвалившиеся домишки, должно быть, сараи, а там – широкая лента реки. У избушки паромщика шофер остановил машину и помог мне выгрузить ящики.
– Эй, дядя! – крикнул он. – Выходи, кто живой!
Седая бабка в тулупе вышла на крыльцо и сказала, что сегодня переправы не будет.
Паром снесло половодьем вместе с пристанью, как объяснила бабка, и народ пошел напрямки к порогу Крутицкому, потому что народ боится, что паром снесло в Крутицкий порог. Но если и не снесло, все равно назад его придется тащить конной тягой, и раньше чем через два дня в посад переправы не будет.
– Ну что же, переедем на лодке, – сказал шофер.
– Лодка-то есть. А не потонете?
– Не потонем, бабушка! Нам некогда. Срочное дело.
– Ой, потонете!
Она сказала это так просто и с такой глубокой уверенностью, что мы с шофером невольно посмотрели сперва на быструю, беспокойную мутно-серую реку, потом друг на друга. Но два дня! Два дня!