Так было и в этот вечер. Но кто-то стал кричать надо мной, едва я уснула, – вот что огорчило меня! Кто-то ворвался в баньку, бросился ко мне и сказал взволнованным голосом: «Проснитесь! Он умирает!»
Я открыла глаза. Машенька стояла подле меня, босая, в платке, накинутом на голые плечи.
– Умирает! Ах, умирает!
– Что случилось?
– Умирает! – повторила она. – Ах, плохо совсем! Идите, идите!
Не знаю, что сталось со мной в эту минуту. Почему-то я так сильно толкнула Машеньку, что она чуть не упала, потом побежала на улицу и, вернувшись с порога, стала искать в чемодане новую иглу для шприца.
Потом вспомнила, что отнесла ее Андрею еще третьего дня, и бросилась к двери. Халатик, в котором я спала, зацепился за торчавший в скважине ключ, я рванула халатик…
Андрей лежал без подушки, откинув голову, вытянувшись, с полузакрытыми глазами. Уже наступило утро – мне лишь показалось, что я почти не спала, – и как страшно выступало его побелевшее лицо в этом резком утреннем свете!
В избе был беспорядок, одеяла лежали на полу, – очевидно, хозяйка собралась застелить и не успела. Теперь она стояла в стороне. Ребенок заплакал. Она торопливо взяла его из кровати.
– Андрей, что с тобой? Тебе дурно? Открой глаза! Да очнись же! Ты слышишь меня?
Как будто в моей воле было остановить то страшное, что приближалось к нему и уже таилось в этих брошенных на пол одеялах, в том, что хозяйка, сурово потупясь, качала ребенка, – так я гладила и целовала Андрея.
– Дорогой мой, радость моя! – Мне было все равно, что говорить, лишь бы это были самые ласковые слова на свете. – Вздохни глубже! Ты слышишь меня? Да разве я позволю, чтобы тебе стало хуже! Машенька, глупая, напугала меня.
Нужно было немедленно впрыснуть камфору, и я закричала Машеньке, чтобы она приготовила шприц. Но у нее так дрожали руки, что я вырвала шприц и стала готовить сама, очень медленно, потому что у меня тоже дрожали руки. Но все же, хотя и неловко, я впрыснула ему камфору.
– Отходит! – перекрестившись, прошептала хозяйка.
Не помня себя, я накинулась на нее и на Машеньку и выгнала их, а сама распахнула окно и встала на колени у постели Андрея.
Что еще сказать ему? Что сделать, чтобы он очнулся, открыл глаза, чтобы не белела так страшно мертвая, точно очерченная мелом челюсть?
– Ты слышишь меня? Мне было трудно ответить на твое письмо, потому что я еще никогда никого не любила. Я не спала до утра, когда прочитала его, все думала о том, что ведь у меня нет никого, кроме тебя! Я люблю тебя. Ты слышишь? Я останусь с тобой!
Андрей вздохнул. Веки дрогнули, поднялись. Он услышал меня. Мне показалось, что он улыбается, и я залилась слезами. Они закапали прямо на лицо Андрея, я испугалась, вытерла, но против моей воли они продолжали капать все время, пока я перекладывала его, ставила градусник, слушала сердце, которое с каждым ударом стучало все громче, точно вернувшись откуда-то издалека.
Весь следующий день я провела не отходя от Андрея; у него была такая слабость, что приходилось кормить его с ложечки – он не мог поднять руку. Болтливость вдруг овладела им, он говорил, говорил чуть слышным голосом и тут же засыпал на полуслове. Я дала ему воды, холодной, чистой, прямо из колодца, он выпил несколько ложечек и сказал со счастливой улыбкой: «Как вкусно!» Решительно все приводило его в умиленное состояние; на маленькую дочку хозяйки он смотрел влажными от радости глазами. Это было выздоровление. Согласно учебнику инфекционных болезней Розенберга, над которым я сидела еще совсем недавно, после опасного кризиса часто наступает «сверхчувствительное состояние духа».
Ни эти дни, ни потом, когда Андрей стал садиться, у меня не было ясного представления о том, что же, собственно говоря, произошло между нами. Ничего не произошло! Просто я растерялась, увидев его лицо с проступившей челюстью, – насмотрелась на эти челюсти в анатомическом театре! – и наговорила со страху множество ласковых слов. Но что-то произошло – иначе почему же теперь, едва я входила к нему, мы оба начинали чувствовать какую-то перемену, заставлявшую нас как бы немного стесняться друг друга? Вольно или невольно, но я обещала Андрею, что стану его женой, и это обещание приходило ко мне – именно приходило, как человек, – каждую ночь, едва я оставалась одна. И два "я" – одно разумное, хладнокровное, а другое порывистое, взволнованное – начинали вести между собой разговор.
"Ты знаешь Андрея много лет, – говорило первое, разумное "я". – Благороднее, добрее, умнее его ты еще никого не встречала".
«Но ведь придет день, – я робко возражала себе, – когда мне придется сказать Андрею, что это лишь полуправда?»
«Проходят годы, и полуправда становится правдой. Вы будете идти вперед, поддерживая друг друга, учиться и работать. А Митя?» – вдруг подумалось мне.
И мне вспомнилось, как я провожала Митю к Глашеньке, когда он приехал в Лопахин после гражданской войны, и как, узнав его, она крикнула низким, зазвеневшим голосом: «Митя!» – и как потом я бежала по спящим пустынным улицам… «Когда, переправившись через Анзерку, я без сил лежала на мокром песке и близость гибели прогнала все, чем я жила до сих пор, – думалось мне, – почему я стала думать о Мите?»
Пора было возвращаться в Ленинград, я бы давно уехала, если бы не болезнь Андрея. В середине августа должен был состояться в Ленинграде Всесоюзный съезд бактериологов и санитарных врачей, и мне хотелось побывать на нем, тем более что Николай Васильевич должен был выступить с докладом.
На письмо Андрея Митя ответил, что будет очень рад услышать от меня «то, что его поразит». Он собирался на съезд и спрашивал, буду ли я в середине августа в Ленинграде.