Девушки заметили, что я покраснела, и вышли под каким-то предлогом.
Мы с отцом остались одни. Он посмотрел на меня, моргая, и радостно засмеялся.
– Сподобился такую дочь иметь! – сказал он с восторгом. – Господи помилуй! Чудная, великолепная дочка! Подруги рассказывали. Горжусь!
Он отодвинулся, деликатно прикрыв рот ладонью.
– Извиняюсь, – сказал он и икнул. – С горя, Таня, поверь, с тоски-одиночества. Авдотья скончалась.
– Как скончалась?
– Алле-марше! Семнадцатого дня июля сего года.
И он стал длинно рассказывать, что в последнее время служил в парикмахерской швейцаром, снимал пальто и выдавал номерки и что это прекрасная должность, без которой культура погибла бы, поскольку ни один уважающий себя мастер не станет брить или стричь клиента в пальто. И вот однажды он вернулся домой, стал звать Авдотью, а она сидит за столом и молчит. Он потянул ее за руку, а она бряк на пол, и все!
– Адская вещь, – сказал он и всхлипнул. – А какая кухарка была! Семнадцать лет у маркиза де Траверзе служила! Очень резко бросила пить – вот беда. Это нельзя – пить такое пространство времени и вдруг моментально бросить. Организм не выдержал. Так-то вот я и сел на якорь, брат, – сказал отец и самодовольно хлопнул себя по коленям. – Теперь на Амур! Петька Строгов зовет – нужно ехать! У него бык выращен симментальской породы. За девять тысяч верст от матушки-России выращен бык ради принципа, не для какой-то наживы.
Я слушала и молчала. Никогда не забывала я о том, какой у меня отец, но за те годы, что мы не виделись, черты его сгладились в моих воспоминаниях. Теперь мне было больно видеть, что он стал еще более смешным и жалким, чем прежде. Он показал мне заявление о том, что «поскольку осенью сего года в Москве открывается сельскохозяйственная выставка», он от имени какого-то «Товарищества ответственного труда» просит Дорпрофсож Амурской железной дороги «доставить экспонат в священный город возрождающейся пролетарской промышленности». Петька Строгов, объяснил он, служит артельщиком и лично доставить быка не может. А он, Петр Власенков, может. Но суть дела не в быке, а в том, что недалеко от станции Михайло Чесноков зарыт клад, он найдет и разделит его пополам со мной.
Он был очень пьян, и прежде всего нужно было увести его из общежития и устроить – но где? У Нины? Я даже не знала еще, в Ленинграде ли Нина. В гостиницу, если достану номер.
– Вот что, папа, – сказала я вдруг, – мне необходимо поговорить с тобой по очень важному делу. Хорошо, что ты явился, иначе на той неделе мне пришлось бы ехать к тебе. Ты помнишь Павла Петровича? Ну, старого доктора? Я часто ходила к нему.
– Как же, – пробормотал отец.
Что-то неуверенное прозвучало в этом коротком ответе. До сих пор он прямо смотрел на меня своими светлыми глазками, которые, как две бусины, торчали на маленьком усатом лице, а теперь глазки забегали и в них показалось неопределенное выражение. Страх?
– Слушай внимательно. Когда доктор умер, мне выдали из Дома инвалидов его чемодан. В чемодане не было вещей, только бумаги. – Я старалась говорить медленно, чтобы он понял. Кажется, он понимал. – Ты был при этом. Уезжая, я отдала тебе этот чемодан и просила беречь. Помнишь?
– Как же, – снова пробормотал отец.
– В чемодане были научные труды Павла Петровича и среди них – письма одной актрисы. Он очень берег их. Он не хотел, чтобы кто бы то ни было прочел их, потому что это были личные письма.
Отец молчал. Глазки, бегавшие по сторонам, беспомощно застыли, пальцы, которые он то и дело подносил к губам, дрожали, как всегда, когда он чувствовал себя виноватым. Я продолжала спокойно:
– Теперь эти письма изданы. Вот! – Отец с ужасом взглянул на книгу. – Как это могло случиться – не знаю. Очевидно, кто-то вытащил их из чемодана и списал, а копии продал. А может быть, и не копии, а самые письма, хотя об этом даже страшно подумать. У меня большие неприятности из-за этой истории, папа.
Он пробормотал:
– Почему?
– Потому, что Львовы думают, что это сделала я. Ты ведь знаешь, – сказала я с силой, – кем был для меня Павел Петрович! И вот теперь…
– Что же такого, что же такого? – прошептал отец. – Ведь они не пропали?
– Для меня было бы гораздо лучше, если бы они пропали.
Должно быть, я была очень измучена, потому что голос вдруг зазвенел и я с трудом удержалась от слез.
Отец встал. Не знаю, что творилось в его голове, но почему-то он осторожно вынул из кармана брюк свой старенький бумажник и развернул одну квитанцию, другую. Потом сложил квитанции, выронил бумажник и рухнул передо мной на колени.
– Иуда! – закричал он и ударил себя кулачком в грудь. – Я виноват, я. Отец – подлец! Бейте в колокола! Родную дочь предал.
Я посадила его на кровать, подала воды. У меня руки дрожали.
Все было ясно еще до того, как я выслушала этот перепутанный, длинный рассказ. Раевский – отец с ненавистью называл его «некто» – приехал в Лопахин в марте этого года и прежде всего явился к отцу «с угощеньем». Трудно ли было ему уговорить отца – не знаю. Отец уверял, что Раевский уламывал его две недели.
– Это ужас что Такое было! – повесив голову объяснил он. – Оттого что в подобных историях я – кто? Кремень.
Но так как ему необходимо было ехать на Амур и билет стоил очень дорого – триста пятьдесят рублей сорок копеек, – и Авдотья была больна, хоронить не на что, и Раевский действовал на него «апатически», – отец в конце концов согласился и, подобрав ключ, вытащил из чемодана бумаги.
– Все бумаги? – спросила я почти хладнокровно.
Отец ответил: «Все», и, не помня себя, я бросилась к нему и с бешенством схватила за плечи. Не помню, что я кричала ему… В дверь постучали, и, как во сне, я увидела Лену Быстрову, стоявшую на пороге.