– Извини, папа, я занята. Да и у Валентина Сергеевича, должно быть, не так уж много времени! Ты в другой раз доскажешь эту историю.
– Татьяна Петровна, – укоризненно сказал Крамов.
Отец пробормотал:
– Конечно, конечно… – испуганно закивал и вышел.
– Я вас слушаю, Валентин Сергеевич.
– А может быть, и я в другой раз? Тем более что я без звонка явился. Правда, пытался созвониться, но вы сегодня, по-видимому, путешествовали с утра. Много работы?
Тон был участливый, дружеский и – фальшивый.
– Не столько работы, сколько ненужных хлопот, которые мешают работать.
Крамов помолчал. Он пришел почему-то с палкой (еще у наркома я заметила, что он немного хромает) и теперь, поставив ее между колен, удобно устроил на набалдашнике руки.
– Татьяна Петровна, я очень жалел, что наш разговор у Максимова окончился так печально. Хотите верьте, хотите нет, мне и в голову не приходило обойтись без вас в этом деле! – Крамов говорит негромко, точно бережет себя, свой голос. – Скажу более: это было бы невозможно. Но с другой стороны – вольно же было вам не опубликовать вашу работу! Я был уверен, что у вас ничего не вышло.
Он лгал. Еще перед войной мы с Леной Быстровой выступали в Обществе микробиологов с докладом, в котором были приведены первые данные и рассказана история болезни Катеньки Стогиной.
– Не будем вспоминать прошлое, Валентин Сергеевич, тем более что вы ничего не выиграете от этих воспоминаний. Мы не могли своевременно опубликовать работу. Но не вам упрекать нас за то, что мы опоздали.
Крамов серьезно посмотрел на меня.
– Это правда, – задумчиво сказал он. – Я виноват. Много у меня грехов – и неполнота знаний, которую я скрывал, и равнодушие, которым сам подчас тяготился. Но самый большой мой грех – отношение к вам, Татьяна Петровна. Как могло случиться, что я не понял вас, в то время как вы… Ну, да не о том речь, – поспешно добавил он, должно быть, заметив, что меня ничуть не трогают эти сомнительные признания. – Я не уверен, что вы представляете себе положение дела. Даже англичанам оказалось не под силу поднять пенициллин, несмотря на солидные технические средства. В Оксфорде не одна и не две лаборатории Полностью переключились на эту работу. Привлечены патологи, биохимики, инженеры. А все-таки Флори вынужден был поехать в Америку, и только там ему удалось получить достаточное – впрочем, не более килограмма – количество препарата.
Я слушала с интересом. Так, Флори ездил в Америку? Килограмм, ого! Хорошо бы узнать – в жидком или порошкообразном виде?
– Я знаю вашу энергию, – продолжал Крамов. – Но хорошо ли взвесили вы свои силы?
– Думаю, что да. Ведь я училась этому у вас, Валентин Сергеич.
Он улыбнулся.
– Странная вещь, – сказал он очень свободно. – У меня в жизни было много врагов. Меня не любили, старались подорвать, отстранить, я платил тем же, и в конечном счете победа оставалась за мной. Вероятно, я мог бы поставить в безвыходное положение и вас, тем более что у вас есть слабая черта – вы неосторожны. Но всякий раз меня останавливает какое-то необъяснимое чувство. Мне начинает казаться, что я сражаюсь не против вас, а против себя. Право, можно подумать, что вы воплощаете все, чего мне не хватает!
– Зачем такое сложное объяснение, Валентин Сергеич? Просто у вас еще сохранились в душе остатки совести, которые вас беспокоят.
– И вы даже не хотите узнать, зачем я пришел?
– Нет, хочу. Впрочем, об этом легко догадаться. Вы прикинули: а что, если эти беспокойные люди доведут до конца свою затею? Вы поняли, что пенициллин – не случайная удача, а целое направление, которое еще бог весть что может натворить в науке. Причем убедили вас не мы – куда там! – а, разумеется, англичане. Вы пришли, чтобы помочь нам, не правда ли?
– Да.
– Спасибо. Я подумаю. А теперь, когда мы объяснились, давайте пить чай. Признаться, я голодна и очень устала.
Он был очень мил за чаем – интересно рассказывал о своей поездке в Лондон, остроумно подшучивал над Андреем, напечатавшим в «Известиях» еще одну корреспонденцию из Сталинграда.
– И не боится, отчаянный человек, что врачи будут считать его хорошим писателем, а писатели – хорошим врачом!
Я смеялась. Он тоже смеялся. Но неуловимое движение время от времени проходило по холеному маленькому лицу. Равнодушие? Ненависть? Усталость?
"Родная моя, прости, что так редко пишу. Это происходит не только потому, что совершенно нет времени, а потому, что не знаю, что выбрать из множества поразительных впечатлений. Я – в городе мертвых, не в символическом, а в самом точном, грубо-реальном смысле этого слова. На каждом перекрестке, на каждой улице, за каждым углом – мертвые. Много молодых, рослых, красивых, с рыжими, примерзшими к земле волосами.
Иногда, впрочем, сталкиваешься с живыми. Вчера мы наткнулись на полуобвалившийся деревянный барак. Это было ночью, и при свете фонаря мы увидели неправдоподобное, почти фантастическое зрелище: немецкие солдаты, укрывшись шинелями, лежали на койках, а над ними, оскалив морды, висели ободранные лошадиные туши. Я не сразу понял, что это значит: не вставая с койки, можно было отрезать ножом кусок гниющего мяса. Я приказал им встать. Они поднялись, поддерживая друг друга, распухшие, заросшие, черные. Не могу тебе передать, какая ненависть глянула на меня из этих провалившихся глаз… Ну, ладно! Поговорим о другом. Позвольте вам доложить, что я без памяти влюбился в одного человека. Не бойся – мужчина и в солидных годах – шестьдесят четыре, хотя на вид значительно меньше. Зовут его Григорий Григорьич Рамазанов. Я поручил ему один из самых трудных районов, и он работает толково, умно и, главное, весело – в здешних условиях это особенно важно. Знаешь, кто мерещится мне, когда я смотрю на него? Лермонтовский Максим Максимыч.