Входят и выходят бесшумные, хорошо одетые секретарши, негромкими почтительными голосами разговаривают заведующие отделами и подотделами, которых по разным вопросам, не имеющим отношения ни к русскому, ни к английскому пенициллину, вызывает заместитель наркома. Поросшая толстыми рыжими волосами рука нажимает звонок, и является тот, кому надлежит, и произносит то, что надлежит. Все совершается быстро, свободно, легко – но совершается ли? Легкий оттенок непрочности, шаткости сопровождает решительно все, что происходит в этом просторном, богатом, устланном большим ковром кабинете. И на самой коренастой фигуре хозяина лежит этот оттенок, даром, что он сидит за таким внушительным письменным столом, на котором стоит такой внушительный малахитовый прибор с чашей-чернильницей, вокруг которой обвилась змея – символ мудрейшей из наук, медицины. Можно подумать, что кроме нас здесь присутствует какой-то неведомый и невидимый дух, и, прежде чем ответить на любой вопрос, заместитель наркома безмолвно советуется с этим духом, да не советуется, а с унизительной покорностью прислушивается к каждому его слову. «Что ты думаешь по этому поводу, глубокоуважаемый дух?» – как будто спрашивает нарком, и дух отвечает или молчит, и если он молчит, заместитель наркома тоже молчит, предоставляя нам понимать его молчание так или иначе.
Кто же этот дух, эти флюиды, рассеянные в воздухе, невидимые, но обладающие магической силой? Боязнь ответственности, страх перед начальством, попытка угадать, что скажет тот или подумает этот? Кто знает! Но почти все, что мы слышим, говорит этот дух, а на долю заместителя наркома остается очень немногое, почти ничего.
Я завожу вопрос о расширении производственной лаборатории – количество пенициллина, которое мы выпускаем, ничтожно, а потребность велика и растет с каждым днем. Начальство соглашается, но будет ли разрешена лаборатория, остается неясным.
Недобро поблескивая глазами, Коломнин спрашивает, известно ли уважаемому Павлу Ильичу, что в Англии уже приступили к строительству пенициллинового завода. Павел Ильич соглашается – пора подумать и нам. Но, по-видимому, невидимый дух, с которым он ежеминутно советуется, еще не принял решения по этому вопросу. Поэтому, сказав «пора и нам», заместитель наркома умолкает и лишь произносит неопределенный звук, когда мы спрашиваем, когда будут вызваны руководители колбасных фабрик, на базе которых можно временно наладить массовый выпуск пенициллина.
Не в очень веселом настроении покидаем мы просторный кабинет с высокими окнами, с тяжелым письменным столом, за которым сидит человек, от которого, к сожалению, зависит очень многое в огромной системе советского здравоохранения.
– Стоило ли сходить с ума, не спать ночами! Он даже не поблагодарил нас.
Коломнин бледен, расстроен, зол.
– А вы ради его благодарности не спали ночами?
– Нет, конечно! Но все-таки… Грубиян. Вы заметили, он не встал, когда мы уходили?
– Еще вставать! Не огорчайтесь, дорогой Иван Петрович. Не в нашей власти назначать наркомов.
– К сожалению.
– Если бы на месте Максимова был настоящий человек – талантливый, образованный, смелый… Каков был бы наш разговор? Помечтаем.
И всю дорогу от Рахмановского до Ленинградского шоссе мы утешаемся тем, что придумываем этот несостоявшийся разговор.
Правда ли, что на заседании Московского хирургического общества профессор Власенкова была вынуждена огласить записку, автор которой спрашивал: сделала ли она соответствующие выводы из того обстоятельства, что ее препарат послужил непосредственной причиной гибели генерал-лейтенанта, лежавшего в клинике Бурденко? Генерал-лейтенанта? Да, известного, его имя часто упоминалось в приказах!
Расстроенная лаборантка приходит на работу и под строжайшим секретом спрашивает Виктора Мерзлякова: «Правда ли, что Татьяну Петровну отдают под суд за то, что она дала больному непроверенный препарат?» – «Кто вам это сказал?» – «Лаборантка из соседнего института».
Взволнованная Лена Быстрова звонит из Казани: «Правда ли, что наш препарат спешно изымается из всех лабораторий, госпиталей и клиник?» – «Что за вздор! Почему изымается?» – «Да тут все говорят, что Фармакологический комитет взял назад свое одобрение!»
Старый знакомый, которого вы знаете вот уже добрых двадцать лет, вдруг смущается и переводит разговор, когда вы начинаете рассказывать ему о своих удачах. У него становятся виноватые глаза, и вы догадываетесь, что хотя он сочувствует вам, но, к сожалению, не верит.
Соединяясь самым причудливым образом, упорно повторяются эти темные слухи. То уходят – и тогда начинает казаться, что это был просто мираж, на который не стоит, разумеется, обращать никакого внимания. Мало ли о чем говорят? То возвращаются – и вместе с ними возвращается тревожная мысль о том, что все это не случайно, что кому-то на руку эта игра.
Рубакин приезжает из Казани, и мы часа на три запираемся в моем кабинете. Он изменился за годы войны, похудел, постарел, и уже трудно представить себе, что в молодости он был розовый, круглый и чем-то походил на доброго, лохматого пса. Теперь стали особенно заметны его маленький рост, седина. Характерные убегающие вверх брови поросли большими толстыми волосами. Но способность сомневаться осталась такой же и даже стала, мне кажется, еще острее, чем прежде.
– Крамов? Ну, нет! Он все-таки крупнее, Татьяна.
– Не он, так его окружение.
– Новое дело всегда обрастает слухами. На вашем месте я не обращал бы на них никакого внимания.